Первая часть рассказа Арнери была посвящена ее опыту анорексии. Во второй речь пойдет о периоде булимии. Пожалуйста, не читай, если тема болезни и самоповреждения для тебя является травмирующей.
Жизнь в голодном тумане
Итак, я весила 56 кг, и мое здоровье начало конкретно сдавать. Головокружения и обмороки стали началом булимии. Три месяца, не меньше, у меня не было ни дня без обморока. Иногда их бывало по нескольку штук в день.
Головокружение — тошнота, подкатывающая к горлу, нарастающий шум в ушах, который переходит в треск, и марево перед глазами. Нечто типа густого белого тумана со всех сторон окружает меня и заслоняет все, что я вижу. Если перевести взгляд на какой-то конкретный предмет — он виден довольно отчетливо, но его контуры мигают, как на экране телевизора, снятом на видеокамеру, а цвета переливаются.
Если дальше белого тумана дело не идет, то повезло, сейчас отпустит. Надо просто сесть или лечь, ну или уцепиться за что-нибудь посильнее, пытаться дышать ровно и глубоко. Постепенно туман рассеивается, оглушительный треск в ушах стихает, а тошнота отступает, насколько она может отступить — в тот период она всегда была в какой-то степени со мной. Руки, ноги, иногда нижняя челюсть расслабляются и трясутся, кажется, что они — желе или холодный дрожащий кисель. Значит, почти все.
Поначалу такое состояние приходило ко мне только после вечерней тренировки и контрастного душа. Я не боялась: мне не верилось, что я могу совсем потерять контроль над своим телом, могу упасть в обморок. Просто не верилось. Это было что-то из другой вселенной. Я пережидала. Я гордилась собой: вот, мол, это была настоящая тренировка, я молодец.
Я была убеждена, что эффективная тренировка, вообще эффективная физкультура — это когда чувствуешь себя почти пустой, и все болит. Если не плохо, считай, и не тренировалась.
Потом головокружения участились. Стоило мне сесть или встать, как они были тут как тут. Однажды утром я встала с постели, и белый туман не рассеялся — наоборот, сгустился еще больше. Где-то перед глазами, но как бы и внутри них тоже поплыли черные пятна с электрическим зеленым контуром. Я не могла сфокусировать взгляд на них. Я не могла ничего сделать. Почувствовала, как закатываются глаза, не смогла вдохнуть — на грудь как будто легла неподъемная тяжесть. Пятна разрослись, и я погрузилась в темноту. Я впервые за годы упала в обморок.
Последующие обмороки я тоже отлично осознавала. Порой уход в них был молниеносным, порой медленным, когда туман перед глазами то рассеивался, то сгущался опять; однако я всегда успевала подумать: вот, обморок. Меня это не пугало, не знаю, почему. Это казалось нормальным. Девочки из моих про-ана групп сочувствовали, но не сильно — это и правда было нормой.
Первый обморок в метро шел ко мне долго, тошнота то усиливалась, то отступала. Я стояла перед дверьми вагона и надеялась доехать до станции, выйти и сесть на лавку. Но упала прямо в открывающиеся двери. Пришла в себя, когда какой-то мужчина буквально тащил меня по платформе. Я тут же высвободилась, почти не чувствуя ног и рук, опираясь на мужчину, дошла до лавки. Мужчина спросил, не надо ли мне воды. Я сказала, что нет. Мужчина куда-то исчез, а я сидела, согнувшись над своей сумкой.
У меня впервые возникла мысль, что что-то не так. Я чувствовала себя ужасно слабой после обмороков, все было чужим — мои руки казались руками куклы, свое дыхание звучало будто издалека, прикосновения доходили с опозданием: я тыкала пальцем в свое бедро или живот, но чувствовала это только спустя пару мгновений. И эта слабость все усиливалась с каждым днем, и все дольше я приходила в себя. Это все было и раньше, но тут до меня дошло: я теряю контроль над собой. Я могу потерять сознание где угодно.
Это был очень важный момент: весь период анорексии я чувствовала себя неуязвимой, сильной, ни в ком не нуждающейся. Это чувство пошатнулось после того первого обморока в метро. Правда, я прогнала от себя мысль о своей слабости.
Первая рвота
Приблизительно в это время я впервые вызвала у себя рвоту после еды. Это было в кафе, мы с подругой отмечали ее день рождения, и я съела кусок торта «Прага». Мне было и тяжело физически (я отвыкла от сладкого), и плохо морально, царапать себе руки было на людях нельзя. Надо было улыбаться и вести себя как всегда.
До того я читала истории своих про-ана подруг, которые вызывали рвоту после еды, и обещала себе так не делать. Здоровье булимичек рушилось дикими темпами. Портились зубы и воспалялись десны, постоянно были рези в желудке. Ведь сначала его наполняли до отказа, а потом извлекали все обратно, порой по многу раз за день. Булимички ранили язык и слизистую рта ногтями. Рвотные массы попадали в нос и вызывали воспаление. Лицо отекало. Горло у многих было постоянно воспалено (представьте себе, что у вас вечная ангина). Сосуды в глазах лопались. Мне это все было очень неприятно, вызывало брезгливость, — но все это, кроме гайморита, я таки попробовала на себе.
Я решила: один раз. С этого все и начинается — обещаешь себе, что это единичный случай, а потом втягиваешься. Я пошла в туалет, склонилась над унитазом и несколько раз нажала на корень языка. У меня получилось. Я не могла поверить, что меня, действительно, вырвало по собственному желанию — черт, ну не может же это быть так легко. И не так уж противно.
Я понимала, что зашла куда-то далеко, однако факт есть факт — проблема была решена, торт оказался снаружи. Я чувствовала себя лучше и физически и морально: ура, новая степень свободы. Я нашла стоп-кран. Если вдруг я съем что-то недозволенное, можно же просто избавиться от этого! Главное не злоупотреблять. Ко мне вернулось спокойствие и самоуверенность, я вышла из кабинки, прополоскала рот водой, посмотрела на себя в зеркало — я была красива, даже глаза как будто стали ярче, — и вернулась к подруге и чашке пустого кофе.
Начинается все вполне невинно, а кончается кошмаром, если вообще кончается.
Стоило мне допустить мысль, что у меня есть обходной путь, как я натурально сорвалась с цепи. Хотя, наверное, поначалу это было не очень заметно со стороны. Выглядело так, будто я, наконец, начала есть человеческие порции человеческой еды хотя бы вечерами.
Зажор у каждой свой, иногда это означает одно пирожное или пакетик соленых орехов, а иногда — трехлитровую кастрюлю супа с батоном хлеба. В самом начале булимии я была ближе к первому. Но повторюсь: у меня была крыша не на месте. Я не могла оценить, сколько объективно съела. Пятьдесят граммов орехов для меня были невероятной порцией. Я пробовала считать калории и пугалась — цифры казались огромными. Но удержаться я не могла.
Мысль о возможности все отмотать назад, — пусть и «неприемлимым» способом, — постоянно маячила где-то на границе сознания. Я не формулировала ее, но она была как бы той последней соринкой, которая переворачивала хрупкое равновесие моего самоконтроля.
Волчий голод
Булимия дословно переводится «волчий голод». И да, голод, когда я хоть на каплю дала себе его почувствовать, просто подчинял меня себе. Я не могла остановиться, пока не съедала все.
Сначала это было «все, что в упаковке». Потом «все, что в холодильнике». Потом «все, что доступно». Еще потом — все, на что хватит времени.
За считанные недели приступы стали частью моей жизни. Я не готовилась к ним, как некоторые булимички — не покупала дополнительной еды, не выбирала день или время. Так бывает, некоторые даже готовят себе много сложных блюд. У меня же приступы были спонтанными, зачастую вместо тренировок по вечерам.
Я садилась на велотренажер, начинала крутить педали и вдруг понимала: сегодня не могу. Лучше что-то съем. Голод начинал подсасывать под ложечкой, мне казалось, что мой пищевод растворяется от желудочного сока, и все было решено. Как сейчас я понимаю, во мне тогда мелькал протест против неприятного дела, которым меня заставляла заниматься Ана. Я слезала с тренажера и делала себе бутерброд, или съедала пару бананов, или просто хлеб. Я не чувствовала вкуса. Мне было в целом все равно, что есть, и ела я очень быстро, не жуя. Однажды это вообще была пачка сливочного масла.
Через пару недель я уже не могла остановиться на одной порции еды. Пока не кончались булочки в пакете или кастрюля супа, в моей голове не было никаких мыслей, никакой рефлексии. Я думаю, это похоже на психоз: сознание сужено до игольного ушка, одна цель — как можно быстрее запихнуть в себя всю еду, иначе я страшно обижалась и злилась на что-то, а желудок вел себя так, будто я не ела неделю. Во время заглатывания слонов мне было сносно. Возникало чувство заполнения какой-то огромной дыры в душе, и незаметно мелькала жалость к себе — то, чего я не чувствовала долго-долго.
В конце приступа наступала расплата — стоило еде закончиться, как ненависть и отвращение к себе захлестывали меня. Ана моя была рядом, и ей мои зажоры очень не нравились. Я страшно унижала себя ее словами. Я смотрела вниз и видела выпирающий живот. Пальцы были липкими, посуда грязной, мне было физически плохо — я уже отвыкла от таких порций, да и кому будет хорошо после трех литров супа?
Морально же было вообще невыносимо. Я настолько ненавидела себя в эти моменты, что впивалась ногтями в скулы и царапала шею. Я редко это делала: руки царапать не так больно. Горячая боль от царапин приносила облегчение и как бы проясняла ум: надо просто избавиться от съеденного, и все будет о’кей. Все еще можно отмотать назад.
Так я и поступала.
Правила булимии
Использовать лучше раковину при включенной воде, потому что так не слышно звуков рвоты и все будет чисто. Но меня сочетание рвоты и раковины отталкивало. Я делала это в туалете. У меня получалось почти бесшумно, да и зажоры у меня случались, когда все в квартире уже спали. Поднять сиденье и вперед. Пара минут, головокружение, и я свободна.
Два пальца на корень языка — самый простой метод вызвать рвоту. Но невозможно сделать это мягко, когда только что расцарапывала себе лицо. Я впивалась в корень языка и горло ногтями и очень боялась, что желудочная кислота в сочетании с этими повреждениями вызовет язвы. Так что скоро, может, через месяц регулярных приступов я стала разводить соль в стакане. Стоит это глотнуть, как сразу выворачивает наизнанку. Я готовила раствор заранее перед зажорами — я уже не обманывала себя, что остановлюсь.
Сам процесс отвратителен. Особенно мерзко приближать лицо к унитазу. Это казалось таким унизительным! Особенно для меня, той, которая столько времени держала себя в руках и сбросила так много веса. Но Ана во мне была уверена в том, что все правильно. Сорвалась — получи, знай свое место и слушайся.
После приступов, когда я едва в сознании сидела на кафельном полу и дрожала всем телом от холода и звенящей пустоты в голове, издевательское ликование Аны вызывало во мне протест. Впервые я стала понимать, что у меня есть свое мнение о происходящем, и мне не нравится играть по правилам Аны. Я вообще ненавижу, когда меня контролируют, а она только это и делала. Я, слабая, чувствующая себя куском дерьма, злилась. Не знаю, на что. На анорексию, на саму себя. Во мне просыпался протест: никто не смеет мне указывать, унижать меня и говорить, что так мне и надо. Никто не смеет наказывать меня. Протест тут же умирал, но он был.
Началась булимия с пары срывов в неделю и достигла пика к середине сентября. Тогда зажоры были каждый вечер. Я писала своим, просила помощи; мне советовали полный голод, чтобы не соблазняться. Я пробовала, но тут же срывалась. Однако общение в про-ана группах теряло для меня искру. Я понимала, что со мной что-то не то, и, не признаваясь себе, я хотела выбраться. Обратно в анорексию или еще куда-то, лишь бы не было этого больного горла, разрушающейся эмали на зубах, опухшего лица и резей в животе. Лишь бы уйти от этих унизительных скотских зажоров, когда ешь все, что не приколочено. Лишь бы не блевать.
Я устала ненавидеть себя, устала от обмороков — я по-прежнему теряла сознание и однажды даже упала вниз с эскалатора метро. После того случая я научилась садиться на пол сразу же, как начинает кружиться голова.
Людям не все равно
С обмороками связано еще одно потрясение, толкнувшее меня из ED. Люди помогали мне.
Мне было плевать на них, но им, как оказалось, не было плевать на меня. Женщины, мужчины и парочки останавливались и спрашивали, не нужна ли мне помощь, уступали места в транспорте, давали воду и открывали мне нашатырный спирт, пузырек которого я стала возить с собой в кармане.
Однажды я ехала из института домой, покачнулась около пешеходного перехода и села на бордюр. Миниатюрные девичьи руки сунули мне под нос открытую бутылку воды, и я отхлебнула, обхватив бутылку прямо поверх рук. Вода была ледяная, а руки мягкие и теплые. Мне вдруг на секунду стало по-доброму жалко себя: «Что же я творю, а».
Я подняла глаза — передо мной расплывалась в молочном тумане кудрявая девушка. Ее звали Маша, и она поехала со мной до моего дома на метро, держа меня под локоть. Я не помню, как мы распрощались у подъезда, и поблагодарила ли я Машу. Отходняки от головокружений у меня становились все тяжелее, я все дольше ничего не соображала после них.
Бодипозитив
Как я вышла на группу о бодипозитиве вконтакте — не знаю. Мне кажется, пришла из какой-то модной группы, посвященной ретро. Я зачиталась. Толстые женщины, женщины с ампутированными конечностями, с волосатыми телами, с родимыми пятнами — фотографии и рисунки, которые открывали для меня совсем иной мир красоты и силы.
В моем сознании все хорошее было неразрывно связано с худобой. Я просматривала бодипозитивные группы часами, не понимая, но и не отрываясь. Почему эта очень некрасивая женщина — в красивом белье? Почему женщина с большим мягким животом позирует на камеру, не скрывая живот? Прыщи крупным планом? Рядом с цветами? Какой странный язык красоты, какая чудная символьная система. Я пыталась понять.
Это было красиво. Люди, снимающие такие фотографии и позирующие для них, считали это красивым и достойным восхищения. Но… Ведь это так похоже на меня! На мои прыщи и складки. Значит, я — красивая? Но где же предел красоте? Что уродливо для чудачек, восхваляющих волосы подмышками и жиры? Каковы правила их игры?
Для них не было уродливого. Они не стыдили за внешность. Мало того, они давали мне то же, что и про-ана группы: поддержку выбора. Мое тело — мое дело. Я могу делать все, что я хочу, и никто не имеет права меня осуждать. Мне очень нравился лозунг в шапке паблика: «Вы прекрасны». Вот так вот просто, не видя меня, не оценивая — прекрасны. Это было потрясающе ново и необходимо мне.
Мы прекрасны.
В октябре я почти не сидела в группах про-ана. Окончательно ушла я оттуда, когда нашла в себе силы рассказать о происходящем своему бойфренду. Он спросил, нужна ли мне помощь. Я сказала, что вроде нет, но пусть он скажет, будет ли он меня любить, если я располнею? Он сказал, что это очень странный вопрос. Он будет меня любить любой. Я подумала: я тоже буду любить себя любой. Хотя бы попробую. И попрощалась в самой большой и закрытой про-ана группе: «Мне больше не нужно худеть, чтобы любить себя». Тусовка ответила мне, что это, конечно, мой выбор, но невозможно любить толстых. Я не стала спорить.
В это же время моя близкая подруга, тоже анорексичка, попала в больницу. Она сидела на мочегонных, и у нее отказали почки. Она прислала мне селфи: худая левая рука утыкана иголками и покрыта пятнами зеленки, сквозь щеки просвечивают очертания зубов, под глазами огромные синяки, в носу пластырем закреплен зонд: «Я в больничке, все норм».
Я обнаружила это селфи после обморока в туалете, которым закончилась очередная рвота. Нашла себя на кафельном полу, голова болела — видимо, я ударилась. Я едва доползла до кровати, сфокусировала взгляд на ее фотографии и вдруг разрыдалась.
Во мне как будто что-то взорвалось. Как мне было больно — словами не передать. Никогда в жизни я не чувствовала такой жалости и любви к кому-то — к подруге, к себе, ко всем нам, несчастным и замученным. Какая разница, кто виноват. Какая разница, что красиво. То, что мы делаем с собой — ужасно, жестоко и неправильно. Какие бы не были, мы живые люди, и с нами так нельзя. Ана врет. Мы все заслуживаем любви.
Мы прекрасны
Сколько я тогда в голос плакала в подушку — не знаю. Потом уснула и на следующее утро прогуляла институт. Меня охватывали приступы этой душевной боли, слабости, бессилия и доброты — я начинала плакать, и из меня со слезами выходили моя жесткость и пренебрежение. Не только анорексичные — я всю жизнь была очень равнодушна, соревновательна и склонна к контролю, и это все теперь ломалось во мне. Я сама ломалась изнутри. В этот день у меня не было зажора. Я много спала и почти не ела, только почему-то варила себе какао чашку за чашкой. Это мой символ тепла, заботы, что-то, сделанное лично для себя. Важно было, что какао вареное, а не разведенное — почему-то тот факт, что в пищу вложено старание, делает ее ценной.
Потом зажоры продолжались, но становились как бы мягче. Я ела не так быстро, царапала себя на так отчаянно, и меньше ненавидела себя за то, что избавляют от еды. Я продолжала, но теперь у меня возникали сомнения: я думала над унитазом, а точно ли мне это надо. Ана меня подчиняла себе, но у меня появилась мысль: я проигрываю битву, но не войну. Я была уверена, что к голодовкам точно не вернусь. Чем больше я проникалась жалостью к себе, тем реже становились зажоры — пять раз в неделю, четыре, три. 20 ноября я впервые смогла остановить себя в процессе.
Я бросила тренировки вообще и бросила взвешиваться. Не запретила себе, но перестала. Стала учиться есть обычные человеческие порции — иногда уговаривала себя съесть вот этот бутерброд с кофе, а не размышлять над ним. Вечерами приходила домой, варила себе какао, закрывала дверь в комнату, заворачивалась в одеяло и читала бодипозитивные группы.
Вдруг я поняла, что стала себе как бы матерью или старшей сестрой: люблю, жалею, не сужу, терплю и поддерживаю. Бодипозитив дал мне такую модель поведения, а тот первый приступ жалости к подруге — силы ее воплощать.
Я перестала понимать, зачем я стараюсь быть красивой, ведь мое тело куда больше, чем внешность. Я причиняю неудобство своему телу, я, получается, готова была умереть ради чего? Ради такой малости — худобы.
Особенно меня раздражали волосы — они доросли до середины спины, я красила их хной, и он были ужасно сухими, выпадали, сбивались в клубки, которые было больно расчесывать. Корни волос болели. Стоило мне немного прийти в себя, я поняла, как волосы меня раздражают. Я стала задумываться о стрижке. Плюс я почти перестала пользоваться косметикой, но по привычке все еще пыталась уложить волосы покрасивее — это теперь мне казалось чем-то… Лицемерным. Я хотела увидеть себя-настоящую. Мне стало дико интересно, какова я без украшательств, без подбора «идущего» и «не идущего». Мне стало стыдно перед собой, что я так плохо с собой обращалась. Захотелось посмотреть себе в глаза.
Зажоры сократились до одного в неделю, обычно по понедельникам. И — поразительно — стали отступать обмороки. Голова кружилась постоянно, и до сих пор кружится очень часто, но обмороки быстро стали значительно более редкими. Я не помню тот день, когда у меня они прекратились. Это случилось быстро, к Новому году их уже не было.
В начале декабря произошла очередная тяжелая ссора с матерью. На следующий день я пошла в парикмахерскую и внезапно выбрила себе висок. Получилось некрасиво, но тактильно миллиметровые волосы были очень приятны. Я пришла домой и потребовала от матери побрить меня под машинку.
Мать опешила. Она много раз говорила, что лучше бы мне постричься, но она не ожидала от меня такой радикальности. Я была весела каким-то злым весельем: я так решила, я хочу, давай, брей, тебе трудно, что ли, ты же сама говорила, что эти патлы везде лезут. Я говорила, и во мне просыпалась поразительная сила, равная силе анорексии или даже большая, но иная: веселая, куражная. Сила авантюры, сила узнавания нового. Наконец-то я была настоящей. Я хотела срезать волосы и добраться до себя. Я добавила: если ты не поможешь мне, я побреюсь сама. Немыслимо — поставить матери ультиматум! Мать тут же согласилась меня побрить.
Косу я отрезала своими руками. Потрясающее чувство — как будто отрезаешь часть тела, палец, например, но не больно. Скрип ножниц в волосах несказанно меня радовал. Коса трудно поддавалась, волосы были жесткими. Когда я взяла ее в руки, то поразилась ее тонкости — я-то думала, у меня густые волосы. Впрочем, это было не важно.
После бритья я приняла душ и подошла к зеркалу. Мать уже ушла спать — шел первый час ночи. Я смотрела на себя. Красивая, стройная, царапины на груди. Абсолютно чужое, незнакомое лицо: удивительно высокие скулы и прозрачные горящие глаза с сеткой лопнувших сосудов. Армейская стрижка золотится в свете лампы. Так странно — другая я. Меня поразила мысль: я себя не знаю. Совсем не знаю. Первый раз вижу.
Со следующего дня я стала одеваться в мешковатую одежду. У меня было черное платье-свитер, какие-то толстовки. Я больше не красилась, но нравилась себе в зеркале — в основном, своей необычностью и непонятностью самой себе.
Зажоры стали редки. Один случился перед Новым Годом, другой — через тройку неделю после него, в сессию. Следующий — уже через месяц, потом промежутки увеличились еще больше. Я вызывала рвоту, но это теперь воспринималось как тягостная привычка, ненужный паттерн поведения, от которой давно пора избавиться. Ана подавала голос во время зажоров, а я злилась на нее — никто не имеет права меня обижать. Даже я сама. У меня появилась характерная улыбка во все зубы — оскал на Ану: отвали, я не боюсь тебя, и я не буду тебя слушаться.
Я выбрала себя
Стало очевидно, что я выкарабкиваюсь. Последний (я надеюсь) приступ со мной случился уже на другой квартире, во время сдачи госов и диплома в прошлом году. Я удержалась от рвоты. Просто съела все, что в холодильнике и сутки промучилась животом. Булимия отступила.
Я набрала вес, но на весы впервые встала меньше года назад. Сейчас во мне около 65 кг, и у меня ровно никаких эмоций по этому поводу. Я нравлюсь себе в зеркале.
Когда я думаю, что меня спасло, на ум приходят только жалость и крайняя зависимость от своего тела. Наверное, тот мой первый приступ жалости и сочувствия к подруге был каким-то гормональным взрывом — ничем другим я объяснить его не могу. Я остро почувствовала, что я — это мое тело. Это так, это всегда было так и это навсегда. Убивая его, я убиваю себя, а я не хочу умирать.
Передо мной встал выбор: с одной стороны — иллюзия контроля, общественное мнение, красота, уверенность в себе; с другой стороны — я сама, мой телесный комфорт. Я выбрала второе.
Мне кажется, булимия моя в своей основе была протестом против себя самой — контролирующей и жесткой. Это была телесность, животная потребность в пище, прорывающаяся сквозь диктатуру разума и контроля. Еда утешает. Это один из немногих способов утешиться и проявить к себе любовь, доступных в любой ситуации. Я лишила себя этой поддержки надолго, и однажды просто не выдержала — сломалась. Стала утешать себя бесконтрольно, а потом очищаться и унижать себя дальше, не давая себе переварить свое утешение. Пусть его было слишком много, но если бы я не вызывала рвоту, я бы справилась куда быстрее.
В булимии жить очень тяжело, куда тяжелее, чем в анорексии. Анорексия дает всемогущество, булимия его отнимает. Она явно показала мне, насколько конечны мои силы.
Боишься поправиться? Жир вызывает панику? Не нуждаешься в пище? Хочешь контролировать себя? Ну, так окунись в свой персональный ад, где никакого контроля нет, а ты руками ешь масло из пачки, блюешь, падаешь в обмороки и плачешь у унитаза.
Это хорошая иллюстрация слабости того, что люди называют волей, и встреча со своей телесностью — какой бы она не была. В этом всем, как ни абсурдно, заключена огромная сила и поддержка — если находятся идеи, помогающие ей воспользоваться. С этой поддержкой мне удалось вылезти из нервной анорексии.
Если бы не слабость моей воли, я бы была сейчас мертва или очень больна.
Вопрос стоял просто: могу ли я смириться с собственной телесностью или нет. Я смогла. И я не могу и не хочу никогда больше осуждать тех, кто дает слабину в чем-то, не справляется, сдается, идет на поводу у своего тела и чувств: я одна из них, и слава богу.
Текст: Арнери
Фото: Shutterstock